Виджет 1

Виджет 2

Виджет 3

2(14).VIII.1865, Петербург – 9.IX.1941, Париж




Известно, что основы характера закладываются в раннем возрасте. О своем детстве Мережковский писал:


Всегда один, в холодном доме рос

Я без любви, угрюмый, как волчонок.


Не нашел он теплоты и в дальнейшем – в классической гимназии и в Петербургском университете. «У меня так же не было школы, как не было семьи». Всего он достиг сам, самостоятельной работой, отсюда и «кабинетный характер». Истинный человек книги.

В мемуарах «Человек и время» Мариэтта Шагинян вспоминает о Мережковском, что это был сухонький, невысокого роста, черноглазый брюнет с бородкой клинышком, очень нервный, всегда мысленно чем то занятый, рассеянно добрый, но постоянно в быту как то капризно недовольный. Преувеличенно ценил свои книги. Они казались ему пророческими.

Внесем поправку в характеристику, данную Шагинян: Мережковский был не в быте, а над бытом, который его вовсе не интересовал, он парил в эмпиреях.


Я людям чужд, и мало верю

И добродетели земной;

Иною мерой жизнь я мерю,

Иной, бесцельной красотой.




Я верю только в голубую

Недосягаемую твердь,

Всегда единую, простую

И непонятную, как смерть.




О небо, дай мне быть прекрасным,

К земле сходящим с высоты,

И лучезарным, и бесстрастным,

И всеобъемлющим, как ты.


Это стихотворение «Голубое небо» написано Мережковским в 1894 году, когда ему было 29 лет. А стихи он начал писать с 13 лет. В 15 лет юный Мережковский отважился читать свои стихи Достоевскому. «Краснея, бледнея и заикаясь, я читал ему свои детские, жалкие стишонки, – вспоминал этот эпизод Мережковский. – Он слушал молча, с нетерпеливою досадою... «Слабо... слабо... никуда не годится, – сказал он наконец. – Чтобы хорошо писать, страдать надо, страдать».

Что можно возразить классику?!.

В том же 1880 году Мережковский познакомился с популярным поэтом Надсоном, «полюбил его, как брата», и благодаря ему смело вступил на порог литературной жизни. Мережковскому повезло: он встречался со многими корифеями русской литературы – с Гончаровым, Майковым, Полонским, Плещеевым, Короленко, Гаршиным... Николай Михайловский и Глеб Успенский стали его учителями, но, правда, ненадолго.

С 1885 года Мережковский печатает стихи во многих петербургских журналах и становится известным поэтом. В стихотворении «Волны» он сформулировал свою «идефикс»:


Ни женщине, ни Богу, ни отчизне,

О, никому отчета не давать

И только жить для радости, для жизни

И в пене брызг на солнце умирать!..


Влияние Ницше? Несомненно. Но в ницшеанство Мережковский внес и нечто свое, некую русскость:


Мне страшен долг, любовь моя тревожна.

Чтоб вольно жить – увы! я слишком слаб...

О, неужель свобода невозможна

И человек до самой смерти – раб?


В 1888, 1892, 1896, 1904 и 1910 годах выходят поэтические сборники Мережковского. Михаил Кузмин отметил, что по корням, по приемам поэзии стихи Мережковского напоминают Полонского, Фофанова и Надсона. «Мысль его почти всегда ясна, стихом он владеет прекрасно», – отмечал другой критик. Вот, к примеру, отрывок из стихотворения «Парки» (1892):


Мы же лгать обречены:

Роковым узлом от века

В слабом сердце человека

Правда с ложью сплетены.




Лишь уста открою – лгу,

Я рассечь узлов не смею,

А распутать не умею,

Покориться не могу...


Даже по этим строчкам видно, что стихи Мережковского чересчур рассудочные, не эмоциональные, поэтому Мережковский как поэт стоит во втором или третьем ряду среди пиитов Серебряного века. Проницательный Аким Волынский не зря упрекал Мережковского в отсутствии живого, искреннего чувства, в «претенциозной аффектации», в «сухой и раздражающей дидактике».

Возможно, это чувствовал и сам Мережковский. К середине 90 х годов он почти перестает писать стихи, выступает как прозаик, критик, публицист, переводчик (переводит Эсхила, Софокла, Еврипида и других мастеров культуры). Отходит от модернизма и декаданса и ищет «новой веры, новой жизни». Его новая идейная и творческая гавань – религиозность. Как пишет Юрий Терапиано:

«Мережковский по своей натуре был эсхатологом.

Идея прогресса, рая на земле без Бога, а также всяческое устроение на земле во всех областях, вплоть до «совершенного искусства», «полного научного знания», а также личного спасения души в загробном мире, – для Мережковского – «мировая пошлость и плоскость, измена Духу».

А вот что отмечала Зинаида Гиппиус в биографической книге «Дмитрий Мережковский: «Живой интерес ко всем религиям, к буддизму, к пантеизму, к их истории, ко всем церквам, христианским и не христианским равно. Полное равнодушие ко всей обрядности...»

Вот отрывок из стихотворения Мережковского «Бог»:


Я Бога жаждал – и не знал;

Еще не верил, но, любя,

Пока рассудком отрицал, –

Я сердцем чувствовал Тебя.

И Ты открылся мне: Ты – мир.

Ты – все. Ты – небо и вода,

Ты – голос бури, Ты – эфир,

Ты – мысль поэта. Ты – звезда...


Георгий Адамович отмечал, что Мережковский «думал о Евангелии всю жизнь и шел к «Иисусу Неизвестному» («Иисус неизвестный» – один из центральных философских трудов Мережковского, изданный в Белграде в 1832 – 1934 годах в трех томах). Мережковский считал, что исторически христианство себя исчерпало, и человечество стоит на пороге царств «Третьего Завета», где произойдет соединение плоти и духа.

Эту теорию дуализма (человек состоит из духа и плоти) Мережковский варьировал во многих своих статьях и книгах, в частности в исследовании о Толстом и Достоевском. Язычество, по мнению Мережковского, «утверждало плоть в ущерб духу», и в этом причина того, что оно рухнуло. Христианство церковное выдвинуло аскетический идеал «духа в ущерб плоти», и оно подошло к своему концу. Очередь теперь за «вторым Христом», который соединит плоть и дух.

Обо всем этом говорилось и дискутировалось в доме Мережковских. В начале XX века в Петербурге находились два центра интеллектуальной жизни: «Башня» Вячеслава Иванова и салон Мережковских.

В своей супруге Зинаиде Гиппиус Мережковский нашел ближайшего соратника, вдохновительницу и участницу всех своих идейных и творческих исканий. Это был надежный и прочный союз (и что удивительно: без плотского фундамента!). «Они сумели сохранить каждый свою индивидуальность, не поддаться влиянию друг друга... Они были «идеальной парой», но по своему... Они дополняли друг друга. Каждый из них оставался самим собой», – вспоминала Ирина Одоевцева.

Из воспоминаний Юрия Терапиано: «...в личности Мережковского было нечто большее, чем то, что ему удавалось выразить в его книгах. Именно поэтому умнейшая и очень острая Гиппиус в какие то самые важные моменты пасовала перед Мережковским, уступала ему – она понимала, что от некоторых слов его, от некоторых его замечаний или идей чуть ли не кружилась голова, и вовсе не потому, чтобы в них были блеск и остроумие, о, нет, а оттого, что они будто действительно исходили из каких то недоступных и неведомых других сфер. Как знать, может быть, бездны и тайны были для него в самом деле родной областью, а не только литературным приемом?»

А вот свидетельство Андрея Белого: «Здесь, у Мережковского воистину творили культуру, и слова, произносимые на этой квартире, развозились ловкими аферистами слова. Вокруг Мережковского образовался целый экспорт новых течений без упоминания источника, из которого все черпали. Все здесь когда то учились, ловили его слова».

Лев Шестов назвал Мережковского «страстным охотником за идеями». Все эти найденные или «подстреленные» Мережковским идеи расхватывались другими. Ну, что ж, щедрый охотник...

В годы революционного брожения квартира Мережковских была «своего рода магнитом, куда тянулись философствующие лирики и лирические философы» (Георгий Чулков).

В 1905 году в журнале «Полярная звезда» появилась знаменитая статья Дмитрия Мережковского «Грядущий Хам». «Грядущим Хамом» окрестил Мережковский грядущего человека социализма. Социализму он приписал религию «сытого брюха» и полного аморализма. Будущее виделось ему как «лицо хамства, идущего снизу – хулиганства, босячества, черной сотни». Отвечая на написанный Николаем Минским «Гимн рабочих», Мережковский предвещал, что «из развалин, из пожарищ» – ничего не возникнет, кроме Грядущего Хама».

Мережковский предсказал «Грядущего Хама», а когда в 1917 году воцарилось «Царство Антихриста», он не уставал с ним бороться. В декабре 1919 года Мережковский и Гиппиус тайно покинули советскую Россию. 16 декабря 1920 года в Париже Мережковский прочитал свою первую лекцию «Большевизм, Европа и Россия», в которой рассмотрел тройную ложь большевиков: «Мир, хлеб, свобода», обернувшуюся войной, голодом и рабством.

Узнав о визите в Россию Герберта Уэллса, Мережковский обратился с открытым письмом к английскому писателю. В нем он, в частности, писал: «Знаете, что такое большевики? Не люди, не звери и даже не дьяволы, а наши «марсиане». Сейчас не только в России, но и по всей земле происходит то, что вы так гениально предсказали в «Борьбе миров». На Россию спустились марсиане открыто, а тайно, подпольно кишат уже везде. Самое страшное и большевиках не то, что они превзошли всякую меру злодейств человеческих, а то, что они существа иного мира: их тела – не наши, их души – не наши. Они чужды нам, земнородным, неземною, трансцендентною чуждостью...»

В ненависти к большевикам Мережковский в радиоречи поддержал в 1941 году даже Гитлера, подчеркнув, что необходим крестовый поход против большевизма, как против абсолютного зла. Мережковский выступал за интервенцию, которая помогла бы спасти мир и возродить Россию. «Я призывал, вопил, умолял, заклинал, – признавался Мережковский. – Мне даже стыдно сейчас вспоминать, в какие только двери я не стучался...» Однако Запад не услышал Мережковского. Его услышали в Москве и пришли к нему, в парижскую квартиру 11 бис Авеню дю Колонель Бонне, несколько вооруженных людей, но опоздали: Мережковский успел умереть естественной смертью.

А теперь вернемся назад. Квартира Мережковских в Париже в течение 15 лет была одним из средоточий эмигрантской культурной жизни. На «воскресеньях» у Мережковских собирался русский интеллектуальный Париж, и молодое «зарубежное поколение» любило слушать рассказы Дмитрия Сергеевича и Зинаиды Николаевны о петербургском периоде их жизни.

Говорить о Мережковском как о прозаике трудно: он написал неимоверно много. Его первым историческим романом стала «Смерть богов», где он с музейной достоверностью реконструировал события идейной борьбы в Римской империи в IV веке. В книге «Вечные спутники. Портреты из всемирной истории» Мережковский представил многих гигантов, таких, как Плиний Младший, Марк Аврелий, Монтень и другие. В 1901 году вышел его роман о Леонардо да Винчи. За исследованием «Толстой и Достоевский» последовала книга «Судьба Гоголя. Творчество, жизнь и религия». В 1904 году был опубликован роман «Антихрист. Петр и Алексей».

Петр I по Мережковскому – соединение «марсова железа и евангельских лилий». Таков вообще русский народ, который и в добре и во зле «меры держать не умеет», но «всегда по краям и пропастям блудит».

Другие исторические романы Мережковского – «Павел I», «Александр I», «14 декабря». До революционных потрясений была написана книга «Две тайны русской поэзии. Некрасов и Тютчев». Среди книг, написанных в эмиграции, выделим «Тайна Трех. Египет и Вавилон», «Тайна Запада. Атлантида – Европа». «Наполеон», «Данте», исследования о Жанне д’арк, Лютере и т. д. Перечислять можно много. Томас Манн назвал Мережковского «гениальнейшим критиком и мировым психологом после Ницше». В 1933 году Мережковский выдвигался на Нобелевскую премию, но его опередил Бунин.

Дмитрий Мережковский прожил большую жизнь (76 лет) и, казалось бы, сделал для русской литературы очень много, но, как отмечал Георгий Адамович: «Влияние Мережковского, при всей его внешней значительности, осталось внутренне ограниченным. Его мало любили, и мало кто за всю его долгую жизнь был близок к нему. Было признание, но не было прорыва, влечения, даже доверия, – в высоком, конечно, отнюдь не житейском смысле этого понятия. Мережковский – писатель одинокий».

Иван Ильин высказался еще резче: «Психология, психика, целостный организм души совсем не интересует Мережковского: он художник внешних декораций и нисколько не художник души. Душа его героя есть для него мешок, в который он наваливает, насыпает все, что ему, Мережковскому, в данный момент нужно и удобно. Пусть читатель сам переваривает все, что знает... Замечательно, что читателю никогда не удается полюбить героев Мережковского...»

«О, как страшно ничего не любить, – это уже восклицал Василий Розанов, – ничего не ненавидеть, все знать, много читать, постоянно читать и, наконец, к последнему несчастию, – вечно писать, т. е. вечно записывать свою пустоту и увековечивать то, что для всякого есть достаточное горе, если даже и сознается только в себе. От этого Мережковский вечно грустен».

И, пожалуй, последнее мнение. Критик и литератор Николай Абрамович писал в «Новой жизни» в 1912 году, что культура прошлого была «как бы бассейном, откуда черпал обильно Мережковский», но он «первый показал, что существует особого рода талантливость, заключающаяся в способности... пылать, так сказать, заемным светом... во всем этом была жизнь – и жизнь очень напряженная и яркая».

Чтобы смягчить суровость оценок современников Мережковского, приведем стихотворение «Morituri», которое начинается так:


Мы бесконечно одиноки,

Богов покинутых жрецы...


Концовка стихотворения такая:


Мы гибнем жертвой искупленья,

Придут иные поколенья.

Но в оный день, пред их судом,

Да не падут на нас проклятья:

Вы только вспомните о том,

Как много мы страдали, братья!

Грядущей веры новый свет,

Тебе от гибнущих привет!

Правда невероятнее вымысла, поскольку вымысел должен быть похож на возможное, а правда — нет.
Ты наполнила мое сердце такой любовью, что для страха не осталось места…
Музыка — это красота, дающая силы жить.
Велика радость любви, но страдания так велики, что лучше не любить вовсе
На задании как при поносе. Расслабляться нельзя!
В обществе, где заправляют мужчины, незаурядная, талантливая женщина вызывает подозрение и враждебность.
Репутация — это сказка, в которую верят взрослые.
Признание потомков не ценнее внимания современников, которое не стоит вообще ничего и легко покупается за пару звонких монет.
Что такое вершина? Последний шаг перед спуском.
Думают, что, если я начну слушаться, соблюдать режим, мыть руки, говорить «спасибо» и «пожалуйста», все будет хорошо. Ни хрена они не секут.
Чтобы успеть, иногда нужно остановиться.
Грехи искупаются не в церкви. Они искупаются на улице…
Реальность — это не привязка к одельному полу
Велика радость любви, но страдания так велики, что лучше не любить вовсе
Думают, что, если я начну слушаться, соблюдать режим, мыть руки, говорить «спасибо» и «пожалуйста», все будет хорошо. Ни хрена они не секут.

7(19).VII.1893, село Багдади Кутаисской губ. – 14.IV.1930, Москва




Владимир Маяковский как поэт и личность резко выделяется среди поэтов. Это не лирический Блок, не хулиганствующий Есенин и уж, во всяком случае, не романтизированный Мандельштам. Маяковский – это литературный бульдозер, все сметающий на своем пути. Но при этом существует не один, а два Маяковских; один дореволюционного периода, другой – советского. Ранний Маяковский – это поэт бунтарь, громкий лирик планетарного сознания, певец города, урбанист, футурист в желтой кофте, презирающий всех и любящий только себя. По воспоминаниям Давида Бурлюка: «Маяковский, в общем желчный и завистник (в душе), «всех давишь»... эгоцентрист... Только себя видит, а любит то, что на него похоже... себя...»

Маяковский в советское время – совсем иной, вожак масс, «агитатор, горлопан, главарь», но уже не сам по себе, а привязанный веревочкой к власти, глашатай этой власти, полностью ангажированный и подсюсюкивающий литературный вельможа. Убийственную характеристику дал Иван Бунин: «Маяковский останется в истории литературы большевицких лет как самый низкий, самый циничный и вредный слуга советского людоедства по части литературного восхваления его и тем самым воздействия на советскую чернь...»

Есть капитальный труд Василия Катаняна «Маяковский. Хроника жизни и творчества», поэтому различные вехи, шаги и поступки упускаю. Выделим лишь несколько.

Началом поэтических работ Маяковский считал 1909 год, когда он сидел в тюрьме и сочинял стихи.

1912 – 1913 годы Маяковский – активный участник леворадикальных модернистских выставок и диспутов объединений художников «Бубновый валет».

Первый почти самиздатовский сборник Маяковского «Я» вышел в мае 1913 года. Его заметили. Вадим Шершеневич писал: «Среди стихов Хлебникова – воскресшего троглодита, Крученых – истеричного дикаря, Маяковский выгодно отличается серьезностью своих намерений... Он пишет так, как никто не пишет... В стихах Маяковского есть что то новое, обещающее...»

2 и 4 декабря 1913 года в петербургском театре «Луна парк» прошли два спектакля «Владимир Маяковский. Трагедия». Борис Пастернак вспоминал: «Заглавье скрывало гениально простое открытие, что поэт не автор, но – предмет лирики, от первого лица обращающейся к миру. Заглавье было не именем сочинителя, а фамилией содержанья».


Милостивые государи!

Заштопайте мне душу,

Пустота сочиться не могла бы.

Я не знаю – плевок обида или нет.

Я сухой, как каменная баба.

Меня выдоили.

Милостивые государи,

Хотите –

Сейчас перед вами будет танцевать замечательный поэт?


Идея театрализации жизни – в первую очередь собственной – захватывает Маяковского. Весь напоказ. Вывернутый наизнанку. И все под соусом эпатажа.


Знаете, что скрипка?

давайте –

будем жить вместе!

А?


1913 год, по выражению Маяковского, «веселый год». Разлив футуризма по России: манифесты, сборники, поездки и выступления футуристов, которых воспринимали в основном как литературных хулиганов. Позднее философ Федор Степун осмыслил футуризм как предвестника «большевистской революции, с ее футуристическим отрицанием неба и традиции, с ее разрушением общепринятого языка... с ее утопическим грюндерством, доверием к хаосу... футуристы... зачинали великое ленинское безумие: крепили паруса в ожидании чумных ветров революции» («Бывшее и несбывшееся», Нью Йорк, 1956).

Летом 1915 года Владимир Маяковский знакомится с Бриками – Лилей и Осипом. Воистину судьбоносная встреча.

Осенью 1915 го выходит поэма «Облако в штанах» (первое название «Тринадцатый апостол»), в 1916 м – поэма «Флейта позвоночник» и первая книга «Простое как мычание» (стихотворения, поэмы).

«Облако в штанах» – поистине вулканическая поэма, в которой Маяковский предъявляет личный счет самому Господу Богу, что де он создал несправедливое социальное устройство, в котором нет места настоящей любви и гармонии.


Всемогущий, ты выдумал пару рук,

сделал,

что у каждого есть голова, –

отчего ты не выдумал,

чтоб было без мук

целовать, целовать, целовать?!..


Маяковский доходит до прямого богохульства:


Эй, вы!

Небо!

Снимите шляпу!

Я иду!


Ранний Маяковский поражает предельной обнаженностью чувств, откровенной автобиографичностью, аффектированием собственного «Я». Стихи Маяковского – это сплошные боль и крик человека, ощутившего свою полную неуместность и ненужность в урбанизированном мире. Он – истинный певец города, но при этом, по наблюдению Корнея Чуковского, «город для него не восторг, не пьянящая радость, а распятие, Голгофа, терновый венец... Хорош урбанист, певец города – если город для него застенок, палачество!»

В стихах Маяковский громко выражает еретический протест против всего мира, жажду его переустройства. Поэт хочет стать творцом, архитектором мира, быть Богом для всех («перья линяющих ангелов бросим любимым на шляпы»). Маяковский – суперэгоцентрик. Но при этом его стихи легко читаются, притягивают, завораживают... Своеобразная логика Маяковского – в концентрированной эмоциональности и энергии стиха, который выхлестывается через край. Его метафоры поражают и удивляют, ибо они суть «элементы живописного кубизма», как выразился Николай Харджиев.

Пунктиром обозначим несколько отдельных тем. Маяковский и Первая мировая война. Многие из представителей Серебряного века поддержали угар войны и жаждали победы. У Маяковского к войне было отношение другое: война – это величайшее преступление.


Сегодня

заревом в земную плешь она,

кровавя толп ропот,

в небо

люстрой подвешена

целая зажженная Европа.


Другая тема: Маяковский и коллеги по перу. Как правило, отношения были сложными. Например, с Борисом Пастернаком: вначале Борис Леонидович был литературным спутником Маяковского, затем – литературным антагонистом. В 1922 году Пастернак недоуменно писал Маяковскому:


Я знаю, ваш путь неподделен,

Но как вас могло занести

Под своды таких богаделен

На искреннем вашем пути?


Не одобрял выбранный Маяковским путь Илья Сельвинский:


Я тоже мог бы греметь в барабан,

И был бы, ей ей, лихой барабанщик

Квадратных агиток и круглых сатир...


С Мариной Цветаевой у Маяковского были отношения притяжения и отталкивания. С Сергеем Есениным – одно отталкивание: Маяковский называл Есенина «балалаечником», а стихи его – «кобылезами» в ответ на упрек Есенина, что Маяковский пишет одни «агитезы».

Громадная тема: Маяковский и женщины. Тут нужна не отдельная книга, а тома. Сумасшедшая гипертрофированная любовь к Лиле Брик. Другие влюбленности, – все это опускаем, и приводим лишь удивление Валентина Катаева по поводу любовей Маяковского – «с громадными губами оратора, плохо приспособленными для поцелуев».

И еще тема: Маяковский и заграница, в которую он постоянно рвался.


В Америку едет, как древле Колумб,

маститый поэт Маяковский, –


Иронизировал пародист Александр Архангельский. Европу и Америку Маяковский открывал лично для себя, наслаждался всеми благами западной цивилизации, а в стихах все топтал и обливал грязью и презрением: «У советских собственная гордость: на буржуев смотрим свысока».

Ну, а теперь тема, без которой не обойтись: революция.


Товарищи!

На баррикады! –

баррикады сердец и душ, –


Призывал Маяковский в «Приказе по армии искусств». И тут, конечно, «Левый марш»:


Разворачивайтесь в марше!

Словесной не место кляузе.

Тише, ораторы!

Ваше слово,

товарищ маузер.


В самом начале революции, в 1918 году, Николай Пунин заметил, что Маяковский «перестал быть романтиком и стал классиком». Классиком марксистской этики и эстетики. Он страстно захотел, чтобы его творчество стало необходимым оружием победившего пролетариата. Призывал «дать все права гражданства новому языку, выкрику – вместо напева, грохоту барабана – вместо колыбельной песни...» («Как делать стихи», 1926). В Ленине поэт увидел воплощение идеальной модели человека будущего («Вашим, товарищ Ленин, сердцем и именем думаем, дышим, боремся и живем!..»). А Бунин – какой гигантский разлет восприятия! – писал о Ленине, как о «косоглазом, картавом, лысом сифилитике», который воцарился на троне.

О Маяковском дореволюционного времени Юрий Тынянов отмечал, что он «был уличным происшествием, он не доходил в виде книги». Все резко изменилось в советское время, после того как Сталин заявил: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи». Маяковский стал настольной библией советских людей, все гордились «молоткастым, серпастым советским паспортом» и все в один голос говорили: «И жизнь хороша, и жить хорошо». Маяковский был массово растиражирован и, соответственно, крепко любим. Но это произошло после смерти поэта.

Как отмечает Сергей Константинов: «Мертвого Маяковского с огромным багажом его произведений, прославляющих Ленина, советский паспорт, стройки первой пятилетки Сталин предпочел живым поэтам из за чисто прагматических соображений. Ему гораздо удобнее было популяризировать мертвого Маяковского, чем тратить лишнее время и силы, чтобы добиться выполнения соответствующего социального заказа у поэтов здравствующих» («Независимая газета», 15 апреля 2000).

Кстати, другой вождь, Лев Троцкий, в свое время отмечал, что Маяковский «восторженно влился в пролетарскую революцию, но не слился с ней». Остался в глубине души футуристом и человеком богемы. Конечно, это так. Но он очень старался понравиться советской власти и стать ее наипервейшим поэтом.

«Володя захотел признания», – так высказалась Лиля Брик по поводу организованной Маяковским своей итоговой выставки «20 лет работы». На нее, однако, не пришли ни вожди, ни писатели. Это было похоже на бойкот и говорило о том, что Маяковский стремительно терял своих читателей.

Это одна сторона медали, другая: разочарование в революции и своих идеалах. «Все меньше любится, все меньше дерзается...» – не случайная обмолвка. В 1929 году в Ницце Маяковский встретился с Юрием Анненковым, который так вспоминал об этом:

«Мы болтали, как всегда, понемногу обо всем, конечно, о Советском Союзе. Маяковский, между прочим, спросил меня, когда же, наконец, я вернусь в Москву? Я ответил, что об этом больше не думаю, так как хочу остаться художником. Маяковский хлопнул меня по плечу и, сразу помрачнев, произнес охрипшим голосом:

– А я – возвращаюсь... так как я уже перестал быть поэтом.

Затем произошла поистине драматическая сцена: Маяковский разрыдался и прошептал едва слышно:

– Теперь я... чиновник...»

Владимир Маяковский испытал настоящий крах всех своих иллюзий – революции, любви и своего творчества. И утром 14 апреля 1930 года 36 летний поэт нажал на курок. Самоубийство. На его смерть Марина Цветаева откликнулась циклом стихов:


Вроде юнкера, на «Тоске»

Выстрелившего – с тоски!

Парень! не по маяковски

действуешь: по шаховски...

Советско российский Вертер.

Дворянско российский жест.


Упрекал Есенина за слабость и добровольный уход из жизни, а сам тоже не смог совладать с этой самой жизнью. Как жестко написал Михаил Осоргин о Маяковском: «Он не певец в стане воинов, а лишь бандурист на пирушке победителей».

В некрологе «О Маяковском» Владислав Ходасевич писал: «Он так же не был поэтом революции, как не был революционером в поэзии. Его истинный пафос – пафос погрома, то есть надругательства над всем, что слабо и беззащитно... Он пристал к Октябрю, потому что расслышал в нем рев погрома».

Историк литературы Марк Слоним в «Портретах советских писателей» (Париж, 1933) отмечал: «Революция с ее разрушением, с ее отрицанием старого, с дерзостью и безумием, была для него родной стихией. В ней и развернулся его темперамент, здесь то вволю мог радоваться этот поэтический нигилист с мускулами циркового борца...»

И Марк Слоним делал вывод: «Маяковский был кремлевским поэтом не по назначению, а по призванию. Он забыл, что поэзия не терпит заданных тем, и решил не только стать выразителем революции, но и сотрудником и бардом революционной власти. Он действительно «состоял в службах революции», он действительно отдал свое перо правительству... Он всерьез считал себя бардом революции и чванился своей поэтической силой, и громоподобным своим голосом, который, казалось ему, раздается в унисон с раскатами революционной бури...»

Юрий Карабчиевский: «Он не был поэтом воспринимающим, он был поэтом изобретающим. То, что он сделал, – беспрецедентно, но все это – только в активной области, в сфере придумывания и обработки. Все его розы – изобретенные. Он ничего не понял в реальном мире, ничего не ощутил впервые...»

Так что к Маяковскому существует разное отношение, от восторженной любви до полного неприятия.

Еще одно парадоксальное мнение из лагеря авторов журнала «Нашего современника»: Маяковский хорош, но его испортили «советские еврейские салоны». Но это, конечно, бред.


Послушайте!

Ведь, если звезды зажигают –

значит – это необходимо,

чтобы каждый вечер

над крышами

загоралась хоть одна звезда?!


Надломившийся Серебряный век востребовал новую звезду – бунтующую, шалую, сверхновую. Ею и стал Владимир Маяковский. А потом он взял и сам погасил свою звезду.


ы нарушил 3 федеральных закона, когда покрошил его Ferrari. Поэтому многие ребята хотят перед тобой проставиться, и я в том числе.
Иные короли так похожи на своих шутов, что и ошибиться не трудно.
Искусство нравиться — это искусство обманывать.
Ничто так не открывает глаза на мир и не расширяет кругозор, как путешествия.
Меня зовут Шерлок Холмс. Моя профессия — знать то, чего не знают другие.
Когда ребенок просит луну, родители обманывают его, показывая ему луну в тарелке с водой
В поиске виновных — самый главный подозреваемый ты сам.
Чтобы дождаться конца, нужно пройти начало и середину
Любовь не всегда приходит по твоему желанию. Иногда это случается против твоей воли.
Опустевший дом превратился в логово лисиц и барсуков, и потому здесь могут появится странные оборотни и призраки.
Каждый волен нести вздор. Главное — не делать это с серьёзным видом.
Рационализм против дураков, плохих дорог и дураков на плохих дорогах…
Такое уж дело печаль: удовольствия от нее никакого, а времени и сил отнимает так много, что на другие дела почти ничего не остается.
Почему я не женат? Да, мне встречались интересные женщины, но не было среди них, интереснее меня
Чтобы успеть, иногда нужно остановиться.

3(15).I.1891, Варшава – 27.XII.1938, лагерь под Владивостоком




Все поэты Серебряного века так или иначе столкнулись с жестоким временем, но, пожалуй, лишь один Осип Мандельштам был разорван в клочья этим «веком волкодавом».


Я рожден в ночь с второго на третье

Января в девяносто одном

Ненадежном году – и столетья

Окружают меня огнем.


Мандельштам ощутил тревогу с самого рожденья. «Невозможно представить себе судьбу страшней мандельштамовской – с постоянными гонениями, арестами, бесприютностью и нищетой, с вплотную подступившим безумием, наконец, со смертью в лагерной бане, после чего его труп, провалявшись на свалке, был брошен в общую яму...» (Станислав Рассадин).


Это какая улица?

– Улица Мандельштама.

Что за фамилия чортова!

Как ее не вывертывай,

Криво звучит, а не прямо!..




Мало в нем было линейного,

Нрава он не был лилейного.

И потому эта улица,

Или, верней, эта яма, –

Так и зовется по имени

Этого Мандельштама.


И тем не менее «место Мандельштама как одного из самых выдающихся поэтов нашего времени, прочно и общепризнано, – отмечал маститый критик Дмитрий Мирский. – Высокое искусство слова, своеобразно соединенное «с высоким косноязычием», дают его стихам очарование единственное и исключительное».

Анна Ахматова говорила: «Мы знаем истоки Пушкина и Блока, но кто укажет, откуда донеслась эта новая божественная гармония, которую называют стихами Осипа Мандельштама».

Марина Цветаева: «Люблю Мандельштама с его путанной, слабой, хаотической мыслью... и неизменной магией каждой строчки».

Подробно рассказывать биографию поэта не имеет смысла: она уже давно известна. Как выглядел Мандельштам? «Тоненький, щуплый, с узкой головой на длинной шее, с волосами, похожими на пух, с острым носиком и сияющими глазами, он ходил на цыпочках и напоминал задорного петуха. Появлялся неожиданно, с хохотом рассказывал о новой свалившейся на него беде, потом замолкал, вскакивал и таинственно шептал: «Я написал новые стихи». Закидывал голову, выставлял вперед острый подбородок, закрывал глаза ... и раздавался его удивительный голос, высокий и взволнованный, его протяжное пение, похожее на заклинание или молитву...» (Константин Мочульский).

Уравновешенный и здравомыслящий обыватель может задать вопрос: «Был ли Мандельштам нормальным? На него ответил Артур Лурье: «В моей памяти три поэта странным образом связаны с ноуменальным ощущением «детского рая»: Жерар де Нерваль, Хлебников и Мандельштам. Все трое были безумцами. Помешательство Нерваля известно всем; Хлебников считался то ли юродивым, то ли идиотом; Мандельштам был при всех своих чудачествах нормален, и только в контакте с поэзией впадал в состояние священного безумия».

К интенсивному литературному творчеству Мандельштам обратился в Париже, где он учился в Сорбонне, в 1907 – 1908 годах, когда в моду входил модернизм. Первая подборка стихов появилась в сентябрьском номере журнала «Аполлон» в 1910 году. Сергей Маковский оставил воспоминания о том, как в конце 1909 года в редакции «Аполлона» появилась немолодая и довольно полная дама, «ее сопровождал невзрачный юноша лет семнадцати, – видимо конфузился и льнул к ней вплотную, как маленький, чуть ли не держался за ручку». Вошедшая дама представила юношу:

– Мой сын. Из за него и к вам. Надо же знать, наконец, как быть с ним. У нас торговое дело, кожей торгуем. А он все стихи да стихи! В его лета пора помогать родителям... Работай, как все, не марай зря бумаги... Так вот, господин редактор, – мы люди простые, небогатые, сделайте одолжение – скажите, скажите прямо: талант или нет! Как скажете, так и будет...

Смешной эпизод, не правда ли? Конечно, талант – и какой огромный! Глыбище! Появившиеся в «Аполлоне» стихи были нежными и поблескивали, как перламутр:


Невыразимая печаль

Открыла два огромных глаза,

Цветочная проснулась ваза

И выплеснула свой хрусталь.




Вся комната напоена

Истомой – сладкое лекарство!

Такое маленькое царство

Так много поглотило сна.




Немного красного вина,

Немного солнечного мая –

И, тоненький бисквит ломая,

Тончайших пальцев белизна.


Осип Мандельштам поступает на историко филологический факультет Петербургского университета (диплом, однако, он не получил) и входит в круг петербургской богемы. Ранний Мандельштам – весь легкий и светозарный («За радость тихую дышать и жить,/ Кого, скажите, мне благодарить?..») Сначала Мандельштам, вроде бы, числился в символистах, но вскоре отходит от символистского визионерства и приобщается к акмеизму. В программной статье «Утро акмеизма» Мандельштам заявляет: «Мы не хотим развлекать себя прогулкой в «лесу символов», потому что у нас есть более девственный, более дремучий лес – божественная физиология, бесконечная сложность нашего темного организма...»

И призыв: «Любите существование вещи больше самой вещи и свое бытие больше самих себя – вот высшая заповедь акмеизма».

Мэтры поэзии не приняли мандельштамовский манифест, и он был опубликован лишь в 1919 году в воронежском журнале «Сирена».

В 1913 году за свои кровные деньги Мандельштам издал первый сборник стихов «Камень» (тиражом 300 экземпляров). Примечательно, что в нем символизм и акмеизм спокойно соседствовали, на что указал Николай Гумилев в «Письмах о русской поэзии». Вот одно из стихотворений Мандельштама, ставшее классикой:


Нет, не луна, а светлый циферблат

Сияет мне, – и чем я виноват,

Что слабых звезд я осязаю млечность?




И Батюшкова мне противна спесь:

Который час, его спросили здесь,

А он ответил любопытным: вечность!


В конце 1915 года выходит второй сборник «Камень», как принято говорить, дополненный новыми стихами. «Поэзия Мандельштама, – отмечал Ходасевич, – танец вещей, являющихся в самых причудливых сочетаниях». Но были и другие критики, которые отмечали «деланность», книжность, холод стихов. Все дело в том, что менялся сам Мандельштам, менялась интонация. Поэт перенимал тютчевскую лирическую манеру с ее возвышенным тоном и ораторским пафосом. Вместо лирических миниатюр появлялись маленькие оды или трагедийные монологи. Так постепенно складывался тот торжественный и монументальный стиль, который наиболее характеризует зрелую поэзию Осипа Мандельштама, «Ледяной пафос», – как выразился Михаил Кузмин. И еще: все меньше в стихах Мандельштама остается лирики, все больше проступает история, но история не статичная, а вечно живая, вся в движении и перестановках:


Все перепуталось, и некому сказать,

Что, постепенно холодея,

Все перепуталось, и сладко повторять:

Россия, Лета, Лорелея.


По наблюдению исследователей Мандельштама, он больше всего любил смешивать, переслаивать и выявлять различные культурно исторические пласты, прослеживать и выявлять их глубинные связи и сложные взаимодействия. Мандельштам сам образно определял принцип своей поэтической работы:


Вечные сны, как образчики крови,

Переливай из стакана в стакан.


В статье «О природе слова» Мандельштам писал: «Русская культура и история со всех сторон омыта и опоясана грозной и безбрежной стихией русского языка... Каждое слово словаря Даля есть орешек Акрополя, маленький Кремль, крылатая крепость...»

Опускаем тему «Мандельштам и женщины». Это особая и сложно трепетная тема, Мандельштам был очень влюбчив и... вот об этом «и» он сообщал:


И от красавиц тогдашних, от тех

европеянок нежных

Сколько я принял смущенья, надсады и горя!


В 1919 году Осип Мандельштам встретился с молодой художницей Надеждой Хазиной, которая стала женой поэта и его моральной опорой. «На ней держалась жизнь. Тяжелая, трагическая его судьба стала и ее судьбой. Этот крест она сама взяла на себя и несла так, что, казалось, иначе не могло быть» (Наталья Штемпель).

Отношение Мандельштама к революции? Сергей Аверинцев на этот счет писал так: «Уходящий державный мир вызывает у поэта сложное переплетение чувств. Это и ужас, почти физический. Это и торжественность... И третье, самое неожиданное, – жалость...»

Лично я выделил бы и еще одно состояние: растерянность. В молодой советской республике Мандельштам так и не смог найти своего места, не смог приспособиться к новым тоталитарным порядкам, не нашел в себе силы адаптироваться к новым условиям жизни. «Я должен жить, дыша и большевея...», – уговаривал он себя в ссылке в Воронеже в 1935 году, но «большеветь» он никак не мог (не Демьян Бедный и не Владимир Маяковский). Некая черта «не от мира сего» губила Осипа Эмильевича.

Из воспоминаний Владислава Ходасевича: «...пирожное – роскошь военного коммунизма, погибель Осипа Мандельштама, который тратил на них все, что имел. На пирожные он выменивал хлеб, муку, масло, пшено, табак – весь состав своего пайка, за исключением сахара, сахар он оставлял себе».

И далее в мемуарах «Белый коридор» Ходасевич пишет про Мандельштама: «...И он сам, это странное и обаятельное существо, в котором податливость уживалась с упрямством, ум с легкомыслием, замечательные способности с невозможностью сдать хотя бы один университетский экзамен, леность с прилежностью, заставлявшей его буквально месяцами трудиться над одним неудавшимся стихом, заячья трусость с мужеством почти героическим – и т. д. Не любить его было невозможно, и он этим пользовался с упорством маленького тирана, то и дело заставлявшего друзей расхлебывать его бесчисленные неприятности...»

Однажды Мандельштам стал зазывать Ходасевича в организованный второй «Цех поэтов»: «Все придумали гумилята, а Гумилеву только бы председательствовать. Он же любит играть в солдатики».

– А что вы делаете в таком «Цехе»? – спросил Ходасевич. Мандельштам сделал очень обиженное лицо:

– Я пью чай с конфетами.

Конечно, он не только пьет чай с конфетами, а много работает. Пишет статьи «Слово и культура», «Гуманизм и современность», в 1922 году выпускает книгу «Tristia», о которой критик Николай Пунин отозвался так: «...очень пышный и торжественный сборник, но это не барокко, а как бы ночь формы...» А потом наступило не очень поэтическое время:


Век мой, зверь мой, кто сумеет

Заглянуть в твои зрачки

И своею кровью склеит

Двух столетий позвонки?..


Во второй половине 20 х годов Мандельштам во власти прозы. В 1925 году выходит автобиографическая, но более – «петербургографическая» книга «Шум времени». В ней, по утверждению Анны Ахматовой, поэт «умудрился быть последним летописцем Петербурга». Появились и такие прозаические вещи Мандельштама, как «Египетская марка», «Путешествие в Армению», «Четвертая проза».

«Четвертая проза» – это крик Мандельштама, затравленного, загнанного в угол.

«...Я срываю с себя литературную шубу и топчу ее ногами. Я в одном пиджачке в 30 градусный мороз три раза пробегу по бульварным кольцам Москвы. Я убегу из желтой больницы комсомольского пассажа навстречу смертельной простуде, лишь бы не видеть 12 освещенных иудинов окон похабного дома на Тверском бульваре, лишь бы не слышать звона серебреников и счета печатных машин...»

«...мне и годы впрок не идут – другие с каждым днем все почтеннее, а я наоборот – обратное течение времени, я виноват. Двух мнений здесь быть не может. Из виновности не вылезаю. В неоплатности живу. Изворачиванием спасаюсь. Долго ли мне еще изворачиваться?..»

Мало того что Мандельштам не смог вписаться в советскую пафосно панегирическую литературу, он еще посмел покритиковать «хозяина», вождя, всеобщего кумира, у которого «тараканьи смеются усища,/ И сияют его голенища». И вообще –


Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны.


Такое не прощают. 13 мая 1934 года Мандельштам был арестован. За него заступился Бухарин, и поэтому поэт получил ссылку сначала в Чердань, затем в Воронеж на три года. Пытался покончить с собой, а потом спасался стихами. «Поразительно, что простор, широта, глубокое дыхание появились в стихах Мандельштама именно в Воронеже, когда он был совсем не свободен», – писала Анна Ахматова. Как не вспомнить ключевую фразу из «Шума времени»: «Я один в России работаю с голосу, а вокруг густопсовая сволочь пишет...» И опять же знаменитые мандельштамовские строки, написанные в марте 1931 го:


Жил Александр Герцевич,

Еврейский музыкант, –

Он Шуберта наверчивал,

Как чистый бриллиант.




И всласть, с утра до вечера,

Заученную вхруст,

Одну сонату вечную

Играл он наизусть...




Чтоó, Александр Герцевич,

На улице темно?

Брось, Александр Сердцевич, –

Чего там? Все равно!..


Властям было не все равно. 16 мая 1937 года закончилась воронежская ссылка, а в ночь с 1 на 2 мая 1938 года последовал новый арест, а вскоре и гибель. Мандельштам не дожил каких то двух недель до 48 лет.


Петербург! я еще не хочу умирать:

У тебя телефонов моих номера...


Стихи Мандельштама 30 х годов, спасенные от уничтожения его вдовой Надеждой Мандельштам, с конца 50 х годов распространялись в списках, по которым они впервые полностью опубликованы в США в 1964 году. В настоящее время существует проект воссоздания архива поэта, который разбросан по всему свету (в частности, в Армении, Франции, Германии, Израиле, США, Канаде).


Уважение каждой религии сделает будущее Индостана прекрасным!
В Нью-Йорке свет погас давно, и молоко прокисло, а мне плевать, ведь всё равно жизнь не имеет смысла.
Почему я не женат? Да, мне встречались интересные женщины, но не было среди них, интереснее меня

Люди часто ищут то, что никогда не теряли и в чем нет никакой жизненной необходимости….
Смотри на тропинку впереди, а не на дорогу позади.
Моя любовь… — материя хитрая. Я того, кто ниже меня, любить не могу, а тем, кто выше, завидую смертно.
современные злые волшебники с успехом используют деньги вместо заклинания.
Зло проистекает не от дьявола — оно коренится в банальности.
Одним желанием от зла не избавишься.
Ты сказал да, как будто согласился взять меня в жены.
Только на кладбище осуществимо полное тождество взглядов.
Люди врут, а больше всего они врут самим себе.
Признание потомков не ценнее внимания современников, которое не стоит вообще ничего и легко покупается за пару звонких монет.
— Не буди во мне зверя!!! Он и так не высыпается!

15(27).VIII.1877, Петербург – 13.V.1962, Париж




В Серебряном веке много крупных фигур, растиражированных и раскрученных, сияющих, как яркие звезды на литературном небосклоне: Блок и Бунин, Маяковский и Есенин, Ахматова и Мандельштам... Но есть звездочки поменьше, свет которых едва заметен. И есть такие, которых советская критика пыталась полностью замолчать и проигнорировать; к их числу относится и Сергей Маковский. А ведь он так много сделал для отечественной культуры! Пожалуй, он и Дягилев выполняли роль локомотива, тянущего за собой весь состав из различных вагончиков русского искусства на Запад. Создавали и пропагандировали. Развивали и рекламировали...

Свою активную культуртрегерскую деятельность Сергей Маковский представлял как служение для «высших нужд народа», как борьбу с национальной косностью, «доморощенностью» и творческим изоляционизмом: «В этом болоте равнодушия, безволья, политической апатии нужны люди, которые бы в области им близкой, любимой, думали не только о себе, о своих личных удобствах и целях, а о судьбе того дела, которому они служат... Все – вразброд. Ни у кого – энергии культурного общественного строительства. Можно ли жить в такой стране, сознавая свои силы, и ничего не создавать, спрятавшись в свою раковину?» – так с пафосом писал Сергей Маковский в письме к матери от 29 июля 1909 года.

Сам Маковский никогда не прятался в «раковине», а интенсивно ворошил российское «болото», осуществляя то одно дело, то другое, претворяя проект за проектом. Маковский начал печатать статьи по вопросам искусства с 1896 года, т. е. с 19 лет! Живопись, литература и музыка были родной его стихией с детских лет. В 1905 году выпустил свой первый сборник стихов. Затем – несколько томов, под заглавием «Страница художественной критики». В 1906 – 1908 годах читал курс лекций по всеобщей истории искусств в Обществе поощрения художеств в Петербурге. Маковский – один из основателей и членов редакционного комитета журнала «Старые годы» (1907 – 1917). Под его редакцией издавался и еще один уникальный журнал «Русская икона». В 1909 году основал журнал «Аполлон» (один из лучших в Серебряном веке) и редактировал и вел его вплоть до закрытия во всем том же печальном 1917 году. «Аполлон» был подлинным центром петербургской литературно художественной жизни и мысли.

Но это еще не все! С 1908 года Маковский выступал организатором художественных выставок, первая из них – «Салон» – объединила всех передовых русских живописцев и скульпторов, от Валентина Серова до Чюрлениса, от Петрова Водкина до Кандинского. В 1910 году Маковский по поручению Петербургской академии художеств организовал русский отдел на международной выставке в Брюсселе и устроил выставку «Мир искусств» в Париже. Шумный успех имела и организованная Маковским в Петербурге выставка «Сто лет французской живописи (1812 – 1912)».

Неутомимым оставался Маковский и в эмиграции. Помимо восьми поэтических сборников (он был еще и поэтом), вышли такие значительные работы, как «Силуэты русских художников» (Прага, 1922), «Портреты современников» (Нью Йорк, 1955), «На Парнасе «Серебряного века» (Мюнхен, 1962). Все эти книги стали одним из самых значительных и интересных источников по истории русской литературно художественной жизни XX века, века «мятежного, богоимущего, бредившего красотой», как отмечал Маковский.

А теперь немного о самом Маковском. Сергей Маковский – сын известного портретиста и исторического жанриста Константина Маковского. Окончил естественное отделение физико математического факультета Петербургского университета. Много занимался самообразованием, изучая все сферы искусства. Исповедовал культ красоты. Утверждал, что красота «нужна действию, великому действию эпохи, государства, народа... Неправда, когда говорят: художники, будьте гражданами! Нет: граждане, будьте художниками!» (1907).

Владимир Пяст вспоминает: «Из всех встречавшихся на моем жизненном пути снобов, несомненно, Маковский был наиболее снобичен. Особенно белые и крахмаленные груди над особенно большим вырезом жилетов, особенно высокие двойные воротнички, особенно лакированные ботинки и особенно выглаженная складка брюк. Кроме того, говорили, что в Париже он навсегда протравил себе пробор особенным составом. Усы его глядели как то нахально вверх. Поэты, начавшие свою деятельность под эгидой «Аполлона», – Георгий Иванов, Георгий Адамович, – заимствовали от него часть манер; однако им отнюдь не давался его бесконечный, в полном смысле хлыщеватый апломб. Выучиться холить и стричь ногти «а la papa Maco» (как они называли своего патрона) было гораздо легче, чем усвоить его безграничную самоуверенность. Да, им приходилось и лебезить перед ним как редактором; он же третировал их вроде валетов».

В этом пассаже Пяста сквозит, конечно, некая предвзятость, ибо, по воспоминаниям других мемуаристов, в частности Зинаиды Шаховской и Юрия Анненкова, «Сергей Маковский до старости сохранил благородство черт и осанки... выражался всегда просто и ясно, без всякого самоупоенья».

Что касается красоты, то он, действительно, был ее поклонником во всех ее проявлениях. Вот еще один отрывочек из воспоминаний. «Маковский, «Papa Maco», как мы его называли, был чрезвычайно и аристократичен, и элегантен. Я помню, он советовался со мною: не вынести ли такого правила, чтоб сотрудники являлись в редакцию «Аполлона» не иначе как в смокингах? В редакции, конечно, должны были быть дамы, и Papa Мако прочил балерин из петербургского кордебалета».

И, конечно, Маковский должен был первым попасть на крючок красивой мистификации о Черубине де Габриак. Опять слово Волошину:

«Он требовал у Черубины свидания, Лиля выходила из положения очень просто. Она говорила по телефону: «Тогда то я буду кататься на Островах. Конечно, сердце вам подскажет, и вы узнаете меня». Маковский ехал на Острова, узнавал ее и потом с торжеством рассказывал ей, что он ее видел, что она была так то одета, в таком то автомобиле... Лиля смеялась и отвечала, что она никогда не ездит в автомобиле, а только на лошадях...»

Когда мистификация раскрылась, и вместо таинственно красивой Черубины явилась вполне земная и обычная Лиля, Елизавета Дмитриева, Маковский очень расстроился. Он любил красивые миражи...

В своем первом поэтическом сборнике Маковский писал:


Я встречи ждал, но братьев я не встретил.

Молился я, но Бог мне не ответил,

Моей тоски никто не разделил.




Всю скорбь любви я разумом измерил,

Но никого на свете не любил.

Я жил, как все, но жизни не поверил.


Брюсов так оценил сборник: «Поэзия г. Маковского холодна и бесстрастна, и души поэта в ней почти не чувствуется».

«Сороковые и пятидесятые годы были временем расцвета Сергея Маковского как поэта», – отмечал Юрий Терапиано. «В своей поэзии Сергей Маковский является проводником не «дионисийского», музыкально хаотического, а строгого и ясного «аполлонического» начала, он приближается к акмеистам и неоклассикам пореволюционного типа... Позитивист по натуре, естественник по образованию, Сергей Маковский не был склонен к мистике и не очень верил в возможность «касания мирам иным»... был очень чуток к логической и языковой стороне поэзии, но не улавливал нюансов, сложных образов и, особенно, «двуплановости» – как раз того, чем увлекались символисты...»

Приведем характерную для Маковского природо пейзажную зарисовку «Июнь»:


Слепительно хорош июньский день,

цветут луга и пахнут медом травы.

Прошелестят на берегу дубравы,

чуть зыблется березок тонких тень.




О, благодать! О, вековая лень!

Овсы да рожь, да нищие канавы.

Вдали вдали – собор золотоглавый

и белые дымки от деревень.




Не думать, не желать... Лежать бы сонно,

прислушиваясь к шороху дубрав

среди густых, прогретых солнцем трав,

и – тишине и синеве бездонной

всего себя доверчиво отдав –

уйти, не быть... Бессмертно, упоенно!


«Благодать» как мечта, как воспоминание о родине. А в эмиграции все уже иное, конечно, можно «у себя на Тильзите, в халате, в красных сафьяновых туфлях» (как вспоминал Терапиано) почитать очередную рукопись, что то организовать, написать стихотворение, но... по воспоминаниям другого мемуариста Кирилла Померанцева, Маковский жил в Париже на маленькой улочке возле знаменитой площади Звезды, нанимая комнату у своей приятельницы... Иногда в гостинице легко собиралось человек десять двенадцать, говорили о «текущих событиях», но больше, конечно, о литературе и о стихах. Собирались Георгий Иванов, Ирина Одоевцева, Терапиано, Смоленский, Раевский, Ладинский... Сергей Константинович, конечно, нигде не работал, ни в какие политические организации не входил, не считая сотрудничества в эмигрантских газетах и журналах, за что получал грошовые гонорары...»

Писал Маковский в основном в газете «Возрождение». Не бывал на «воскресеньях» у Мережковских, редко посещал «Зеленую лампу», почти не участвовал в выступлениях поэтов и не бывал на Монпарнасе.


Когда проходит жизнь, когда прошла,

И цели нет и нет возврата, –

Как старый сыч, из своего дупла

Жди сумеречного заката.


Старый аристократический «сыч» Сергей Маковский не дожил несколько месяцев до своего 85 летия и умер скоропостижно. Утром работал, как всегда, после завтрака, видимо, прилег отдохнуть и не проснулся. Его нашли лежащим на диване, со спокойным выражением лица – казалось, спит.

Сергей Маковский отбыл «к последнему успокоенью».


Мы избалованы потому, что не ценим те вещи, что у нас есть.
Кино — это жизнь, откуда вырезали самые скучные сцены
Ты знаешь, а я ведь действительно была влюблена в тебя. Мне казалось, все дороги ведут к тебе, все поезда бегут к тебе, и все облака летят туда, где ты.
Вижу людей голыми, но не всегда выдаю, что вижу это, а то еще потребуют, чтобы я их одел.
Моя жизнь — это создание обоев для пустоты.
Репутация — это сказка, в которую верят взрослые.
Иные короли так похожи на своих шутов, что и ошибиться не трудно.
В душе всегда остается след от сильной любви, и она легко разгорается снова.
Когда мать заботится о своем сыне, она заслуживает уважение, ее нельзя равнять со служанкой
Ты никогда не страдала, а люди, не испытавшие страданий, не ценят ничего на свете.
Ты наполнила мое сердце такой любовью, что для страха не осталось места…
Такое уж дело печаль: удовольствия от нее никакого, а времени и сил отнимает так много, что на другие дела почти ничего не остается.
Каждую ночь я закрываю глаза, возвращаюсь к поискам тебя.
Когда человек мечтает он — гений.
Если веревку сильно натянуть, то она может лопнуть

Мария Александровна,

В замужестве – ЖИБЕР

19.XI(1.XII).1869, Петербург – 27.VIII(9.IX).1905, Петербург




У каждого своя судьба. Бенедикт Лившиц был перемолот эпохой. А Мирра Лохвицкая, эта «русская Сафо» («Темноокая, дивная, сладостно стройная,/ Вдохновений и песен бессмертных полна...»), не дожила до роковых событий. Она умерла в 35 лет. Умерла молодой, как того хотела сама:


Я хочу умереть молодой,

Не любя, не грустя ни о ком,

Золотой закатиться звездой,

Облететь неувядшим цветком...


В семье петербургского профессора права Александра Лохвицкого росли две девочки – старшая Мария и младшая Надежда. Обе со временем украсили русскую литературу. Мария, взявшая имя Мирры, прославилась как русская Сафо. Надежда, принявшая псевдоним Тэффи, стала писателем сатириком. Характер и склонности у сестер были разные: Мирра тяготела к лирическим переживаниям, жизнь воспринимала в романтических тонах. Надежда, напротив, относилась ко всему недоверчиво, скептически и имела явную склонность обличать все и всех. Она любила «бичевать». А старшая – мечтать и страдать.


Если б счастье мое было чудным цветком...

Если б счастье мое было в сердце твоем...


Писать стихи Мирра начала, по ее словам, «с тех пор, как научилась держать перо в руках». Серьезному творчеству «предалась с 15 лет». В литературу Мирру Лохвицкую ввел Всеволод Соловьев, сын историка Сергея Соловьева. С 1889 года Лохвицкая начала сотрудничать в журнале «Север», затем ее стихи появились в журналах «Художник», «Наблюдатель», «Нива», в «Русской мысли», в «Русском обозрении» и т. д. Сборник «Стихотворения» (1896) получил высокую оценку критики и был удостоен половинной Пушкинской премии Академии наук. Еще одной Пушкинской премией увенчан сборник Лохвицкой уже посмертно. Стих Лохвицкой легкий, грациозный, мелодичный, и поэтому не случайно, что около ста ее стихотворений положены на музыку композиторами Глиэром, Танеевым, Ляпуновым, Василенко и другими.

Стихи Лохвицкая писала всю жизнь, упиваясь ими, захлебываясь, отчетливо понимая:


Как пусто, как мертво!.. И в будущем все то же...

Часы летят... а жизнь так коротка!..

Да, это был лишь сон, но призрак мне дороже

Любви живой роскошного цветка...


В письме к Акиму Волынскому Мирра Лохвицкая признавалась 1 декабря 1896 года: «...Я – женщина – в полном смысле этого слова, и – только. С типом писательницы, «синего чулка», я не имею ничего общего. Я развита крайне узко, односторонне. Все, что не красота (я подразумеваю высшую красоту), все, что не поэзия, не искусство – для меня не существует и значится у меня под одним названием: «Суета сует». Я разделяю людей на две половины: к одной я бы отнесла такие слова, как: приход, расход, большой шлем, акция, облигация и прочее. К другой: жизнь, смерть, восторг, страдание, вечность...»

Получив хорошее домашнее образование, Мирра Лохвицкая затем закончила Александровский институт в Москве. Вышла замуж за архитектора Жибера. Первые годы замужества провела в провинции (Ярославль, Тихвин). Рожала детей (у нее их было пятеро). Вернулась в Москву, потом перебралась в Петербург.

Блистательный Петербург конца XIX века. Гранитные набережные, державная Нева. Аристократические особняки. И почти в каждом кипит жизнь: приемы, балы, литературные вечера, концерты. Мирра Лохвицкая стала постоянной участницей «пятниц» Константина Случевского, поэта надменного, чопорного и мрачного («В костюме мертвой Коломбины лежала мертвая она...» и тому подобное). Но чем чаще Лохвицкая посещала «пятницы» Случевского, тем больше ей хотелось завести свой собственный салон. В конце концов мечта осуществилась. Муж был богат. Популярность самой Лохвицкой все более возрастала. А к чужой славе и деньгам кто не липнет?..

Но вот что примечательно. В стихах Мирра Лохвицкая являлась жаркой и страстной вакханкой. «Зачем твой взгляд, и бархатный, и жгучий, мою волнует кровь?..» И тут же следуют многообещающие призывы: «Мне нет предела, нет границ...» В стихах Лохвицкая готова пропеть в честь Афродиты «гимн любви», ибо, по ее уверенью, «это счастье – сладострастье». А в жизни... в реальной жизни она была иной, менее «афродистой», более заземленной. И этот контраст между поэтическим имиджем и реальным образом женщины поразил Ивана Алексеевича Бунина:

«Она мать нескольких детей, большая домоседка, по восточному ленива: часто даже гостей принимает, лежа на софе в капоте, и никогда не говорит с ними с поэтической томностью, а напротив, болтает очень здраво, просто, с большим остроумием, наблюдательностью и чудесной насмешливостью...»

И поэтому не случайно в дом к Лохвицкой захаживали не изломанные декаденты, но модерниствующие снобы, вполне нормальные люди, интересующиеся литературой не больше, чем самой жизнью. К тому же в доме Лохвицкой было по домашнему уютно и всегда вкусно потчевали.

Вспоминает Аким Волынский: «В домашнем быту это была скромнейшая и, может быть, целомудреннейшая женщина, всегда при детях, всегда озабоченная своим хозяйством. Она принимала своих гостей совсем на еврейский лад: показывала своих детей, угощала заботливо вареньем и всяческими сладостями. Этот сладостно гостеприимный оттенок имеет восточно еврейский отсвет. В Лохвицкой блестящим образом сочетались черты протаарийской женщины с амуреточными импульсами, изливающимися лишь в стихах».

Одевалась Лохвицкая вычурно, отдавая дань петербургской моде и стилю декаданса. Себя она представляла достаточно объективно и четко:


В кудрях каштановых моих

Есть много прядей золотистых –

Видений девственных и чистых

В моих мечтаньях огневых.




Слилось во мне сиянье дня

Со мраком ночи беспросветной, –

Мне мил и солнца луч приветный,

И шорох тайн манит меня.




И суждено мне до конца

Стремиться вверх, скользя над бездной...


Творчество и жизнь Мирры Лохвицкой – это балансирование между высоким и низким, между романтикой чувств и прозаическим бытом, борьба «серафимической» героини («Моя душа – как лотос чистый»/ и демонической/ «Я жрица тайных откровений»), – и все это, «скользя над бездной».

Аким Волынский в журнале «Критика и библиография» в конце 1898 года писал:

«Г жа Лохвицкая – поэтесса молодая, с огнем чувств в своих по преимуществу любовных стихах. На обыкновенные темы она не пишет. Если искать в современной поэтической литературе особенного стихотворца, то придется остановиться именно на г же Лохвицкой... она откровенно поет любовь. В ней как бы горит кровь Суламифи. В душе ее как бы звучат отголоски Песни Песней. Не стесняя себя ничем на свете, она смело открывает свое сердце – с таким простодушным порывом, который одновременно и подкупает и удивляет...»


Я люблю тебя, как море любит солнечный восход,

Как нарцисс, к волне склоненный – блеск и холод сонных вод.

Я люблю тебя, как звезды любят месяц золотой,

Как поэт – свое созданье, вознесенное мечтой...




...Я люблю тебя, как любят неразгаданные сны:

Больше солнца, больше счастья, больше жизни и весны.


Это в поэзии. А в жизни? В жизни все было скромнее и менее героичней, если не считать романа Лохвицкой с Бальмонтом, которого поэтесса назвала «Лионелем», «певцом луны». Не испытывала особых реформаций и лира Мирры Лохвицкой. По замечанию Брюсова, в ее стихах «слишком много новизны и слишком много в ней старого». Старого было даже больше. Лохвицкая не старалась выйти за рамки классической лирики фетовско майковской ориентации. Лишь в последние годы, под влиянием болезни (туберкулез) в творчестве Лохвицкой сменились ориентиры: вместо культа красоты и демонстративной чувственности появилась эстетизация зла. Как отметил профессор Семен Венгеров, Лохвицкая «ударилась в средневековую фанатику, в мир ведьм, культ сатаны».

Но это был все же лишь промельк в ее творчестве, в основном – прекрасном и светлом. Мирра Лохвицкая умерла рано, оставив поэтический завет к женщине Серебряного века, хотя он применим, конечно, и ко всем векам: «Умей молчать!.. Умей любить!.. Умей страдать!» Вполне экзистенциальный совет.

Мирра Лохвицкая ушла из жизни в 1905 году, когда Анне Ахматовой исполнилось 16 лет, а Марине Цветаевой и того меньше – 13. И Ахматова, и Цветаева не были продолжателями бурно чувственной строфики Лохвицкой, но что то они все таки взяли из «жречества» Мирры, только добавили в поэзию другие компоненты. Или, говоря иначе, раскрыли настежь окно салонной лирики, куда ворвалась реальная жизнь, с ветрами, бурями, потрясениями и социальными катаклизмами.


Уважение каждой религии сделает будущее Индостана прекрасным!
Непросто двигаться вперед, если движет тобою одно — озлобленность.
Джокондой можно восторгаться в подлиннике. А можно повесить репродукцию в своем туалете.
Ничего сенсационного — но самое больше количество разводов происходит в интернете!
В поиске виновных — самый главный подозреваемый ты сам.
— Гарик, между нами пробежала мышь непонимания, и она была с вещами!
Есть вещи, которые поймешь, только когда будешь стараться изо всех сил.
Если хотите обуздать плохих парней, вооружите хороших!
Ничего сенсационного — но самое больше количество разводов происходит в интернете!
Нет, Бог не увидит. Он закрыл глаза на всё в тот день, когда Иисус был распят на кресте.
Именно женщина помогает мужчине разобраться в себе, она делает его лучше
Никто не может понять, мне нужно одно — не перекрывайте мне кислород.
Твоя работа как безопасный секс. Движение есть, а результата нет!
Я бы сказал, что невежественный человек, это недоделанный человек.
Люди часто ищут то, что никогда не теряли и в чем нет никакой жизненной необходимости….

25.XII.1886 (6.I.1887), Одесса – 21.IX.1938 – в заключении




Везение или стечение обстоятельств – в литературе великая вещь. Кто взлетел на Олимп, а кто остался у его подножия: кому как повезло, и дело не в степени таланта. Наверное, об этом не однажды думал Бенедикт Лившиц, коли он заявил во всеуслышанье: «Литературный неудачник, я не знаю, как рождается слава». Действительно, слава обошла его стороной. Все знают Владимира Маяковского, но мало кто – Бенедикта Лившица. Так сложилась история.

Бенедикт Лившиц родился, как отмечено в автобиографии, в семье «состоятельного негоцианта еврея». И далее, вроде, все замечательно: золотая медаль по окончании Ришельевской гимназии, юридический факультет Новороссийского института. Может быть, из Лившица вышел бы классный юрист, но от занятий его отвлекают две вещи: революция и литература. За участие в студенческих волнениях Лившица исключают из института. Он перебирается в Киев и уже там получает диплом 1 й степени. Затем шаг в сторону от основного призвания: армия.

«Бена берут в солдаты, – записывал 6 июля 1913 года в своем дневнике Корней Чуковский. – Очень жалко. Он по мне. Большая личность: находчив, силен, остроумен, сентиментален, в дружбе крепок, и теперь пишет хорошие стихи... Каков он будет, когда его коснется слава, не знаю; но сейчас он очень хорош...»

Слава Бена не коснулась. Литературная, по крайней мере. А в военных действиях он добыл награду: Георгиевский крест 4 й степени. К кресту прибавились ранение и контузия. Далее был отправлен для несения службы в тылу. «В Киеве прожил почти безвыездно восемь лет и в 1922 году снова поселился в Петербурге» (из автобиографии).

В гимназии Лившиц увлекался Гомером и Вергилием, переводил Горация и Овидия («Овидиевы «Метаморфозы» мне были ближе книги Бытия»). Последующее увлечение: Бодлер, Верлен, Маллармэ, Рембо и прочие «проклятые» поэты. «Мои первые «серьезные» стихотворные опыты относятся к 1905 году и характеризуются комбинированным влиянием русских символистов, с одной стороны, и настроений, господствовавших в эту памятную эпоху в среде радикальной интеллигенции, – с другой. В ту пору я мечтал о новой Марсельезе, и лавры Руже де Лиля улыбались мне гораздо больше, чем слава Бальмонта или Брюсова», – вспоминал Лившиц.

В ноябре 1909 года Бенедикт Лившиц знакомится с Николаем Гумилевым, и тот приглашает его сотрудничать с журналом «Аполлон». В 1911 году в Киеве тиражом в 150 экземпляров вышла первая книга Лившица «Флейта Марсия». Название сборника взято из древнегреческого мифа: флейтист Марсий дерзнул вызвать на состязание Аполлона Кифареда. Аполлон (кто в этом сомневался?) победил Марсия и велел содрать с него кожу:


Да будет так. В залитых солнцем странах

Ты победил фригийца, Кифаред.

Но злейшая из всех твоих побед –

Неверная. О марсиевых ранах




Нельзя забыть. Его кровавый след

Прошел века. Встают, встают в туманах

Его сыны...


В книге «Флейта Марсия» играет бунтарский дух. И еще присутствует тяжелая эротичность:


Спеша, срываешь ты запястья с лодыжек.

И – вся нагая – ждешь, чтоб дикий дух огня

Свой тяжкий поцелуй на нас обоих выжег.


В декабре того же 1911 года состоялось знакомство Лившица с Давидом Бурлюком, который, можно сказать, затащил Бенедикта Лившица в футуризм, и он вошел в группу кубофутуристов «Гилея». Вот что вспоминал Давид Бурлюк:

«Бенедикт Константинович Лившиц приехал в Гилею (Чернянка) зимой 1911 года, и после этого этот замечательный поэт, знаток русского языка, становится моим великим другом... От Б. К. Лившица я почерпнул настойчивые манеры точить и полировать строку стихотворную... Сам Бен, набросав стихотворение, перегонял его с листка на листок, пока на десятом не было оно уже чудом версификации».

В отличие от стихийного потока словотворчества футуристов, Бенедикт Лившиц придавал большое значение композиции. Она у него всегда выверена и стройна. «Слова, взятые сами по себе, – писал он в 1925 году, – мертвый клад. Одного накопления и отбора речений еще недостаточно: необходимо умение располагать их в определенном порядке, необходим мужественный отказ от роскошного, экзотического или эмфатического слова в пользу слова простого и общеупотребительного, если применением последнего достигается разрешение задачи».

И хотя Бенедикт Лившиц принимал участие в скандальных футуристических сборниках «Пощечина общественному вкусу», «Дохлая луна», «Садок судей», «Рыкающий Парнас», «Молоко кобылиц» и в «Первом журнале русских футуристов», он не разделял леворадикальных взглядов своих соратников по перу и, по его выражению, «спал с Пушкиным под подушкой», поэтому сбрасывать «с парохода современности» никого не собирался. Бенедикт Лившиц даже внешне не походил на литературного бунтаря: «Я увидел весьма культурного, спокойного человека, который ничего не ругал», – вспоминал Эренбург о встрече с поэтом.

Вскоре Бенедикт Лившиц окончательно рвет и с футуристами, и с «будетлянами» и подводит черту своему временному союзу с ними: «Футуризм сделал свое дело, футуризм может уходить». Отбросив «заумный язык», Лившиц создает свой энергетический и интеллектуальный.

В 1914 году выходит книга Лившица «Волчье солнце» (это еще авангардистский сборник), затем – «Болотная медуза» (а здесь уже полный разрыв со своими былыми соратниками, скачок от беспредметной поэзии к смысловой). «Болотная медуза» посвящена целиком Петербургу, этой гениальной ошибке Петра, как считал Лившиц. Одна из тем: противоборство культуры и стихии.


Заутра бросится гонец

В сирень морскую, в серый вырез. –

И расцветает, наконец,

Златой адмиралтейский ирис.


Следующая книга Лившица – «Патмос» (1926). Патмос – греческий остров, место изгнания Иоанна Богослова, автора четвертого Евангелия и Апокалипсиса.


И во всей вселенной истина одна,

И на земле ее раскрыли музы.


О жизни Бенедикта Лившица в Киеве вспоминает Юрий Терапиано: «Бритый, с римским профилем, сдержанный, сухой и величественный, Лившиц держал себя как «мэтр»: молодые поэты с трепетом знакомились с ним, его реплики и приговоры падали, как нож гильотины. Он восхищался Блоком и не любил Есенина. Лившиц пропагандировал в Киеве «стихи киевлянки Анны Горенко» – Ахматовой и Осипа Мандельштама. Ему же киевская молодежь обязана открытием поэзии Иннокентия Анненского».

Подверстаем дневниковые записи Корнея Чуковского из периода жизни в городе на Неве:

24 марта 1926 года – «Был вчера у милого Бена Лившица. Чудесные две комнатки, трехмесячный Кирилл, паштет, письма Бурлюка из Нью Йорка и стихи, стихи...»

24 апреля 1926 года – «Был я у Бена Лившица. То же впечатление душевной чистоты и полной поглощенности литературой. О поэзии он может говорить по 10 часов подряд. В его представлении – есть ли сейчас в России замечательные люди, то это Пастернак, Кузмин, Мандельштам и Константин Вагинов...»

Следующие книги Бенедикта Лившица: «Кротонский полдень» (1928), «Картвельские оды» (1935), «Оды» были написаны, но не изданы, «Оды» – дань увлечения Грузией. В 1933 году вышла мемуарная книга «Полутораглазый стрелец», в которой была воспроизведена история русского футуризма с конца 1911 года до начала войны 1914 года. «Стрелец» вышел исключительно благодаря заступничеству Максима Горького.

И что же это за стрелец? Бенедикт Лившиц объяснял так: «Навстречу Западу, подпираемые Востоком, в безудержном катаклизме надвигаются залитые ослепительным светом праистории атавистические пласты, дилювиальные ритмы, а впереди, размахивая копьем, мчится в облаке радужной пыли дикий всадник, скифский воин, обернувшись лицом назад и только полглаза скосив на Запад – полутораглазый стрелец!»

Обратите внимание: дикие скифы все время появлялись на горизонте воображения и предчувствия у поэтов Серебряного века.

30 е годы оказались тяжелыми для Бенедикта Лившица, он выразился по этому поводу так: «У меня затянувшаяся перебранка с нынешним днем литературы, и, стоя на черной лестнице у распахнутой кухонной двери, я поджидаю шарканье его шагов». А если говорить иначе, не метафорически, рафинированный эстет и парнасец Бенедикт Лившиц оказался абсолютно не нужен новой советской литературе, с ее пафосом и барабанным боем.


Все – только звук: пенорожденный брег,

Жена, любовь, судьба родного края,

И мы, устами истомленных рек,

Плывущие, перебирая...


Плывущие, без руководящей и направляющей роли партии?! Так не годится! И Бенедикту Лившицу перекрыли издательский кислород. Он только переводил и редактировал. Результатом этой работы стали две книги: «От романтиков до сюрреалистов» (1934) и «Французские лирики XIX и XX веков» (1937). От Ламартина до Кокто – таков был разлет переводов Бенедикта Лившица. Своя же лирика оставалась невостребованной.

Когда то, задолго до Октября, Лившиц блистательно перевел стихотворение французского поэта Мориса Роллина «Магазин самоубийства»:


«Вот – верный пистолет... отточенные бритвы...

Веревка... хлороформ... Надежней не найти!

Попробуйте – клянусь: ни папские молитвы,

Ни лучшие врачи не смогут вас спасти!»




«Вот – яды разных змей... Растительные... Я бы

Советовал вам взять кураре... Иль вот тут –

Напиток, сваренный из сока кучелябы:

В одно мгновение он скрутит вас, как жгут».




«За каждый проданный снаряд самоубийства

Даем ручательство, и это не витийство.

Но лучшее из средств покинуть дольний мир». –




Он указал на дверь, заделанную в стену. –

«Ему научат вас за небольшую цену

Девица Осьминог и госпожа Вампир».


Поэт не подозревал, что пройдут годы и он попадет в «магазин» НКВД. 16 октября 1937 года Бенедикт Лившиц был арестован и осужден «без права переписки», то есть приговорен к расстрелу. В официальной бумаге написали, что он умер от сердечного приступа. Поэт не дожил трех месяцев до 52 лет.

Под следствием, в тюрьме, из за побоев и нервного потрясения Бенедикт Лившиц лишился рассудка – и по требованию следователей оговорил десятки неповинных (среди них – Николай Заболоцкий, Елена Тагер и другие). Отбыв свой срок, писательница Тагер рассказывала, что на очной ставке с Бенедиктом Константиновичем убедилась в его полной невменяемости.


Когда тебя петлей смертельной

Рубеж последний захлестнет... –


Писал Бенедикт Лившиц в 1918 году.


Несколько раз я уже похоронен, несколько раз уехал, несколько раз отсидел, причем такие сроки, что еще лет сто надо прожить
Рационализм против дураков, плохих дорог и дураков на плохих дорогах…
Ты не умрешь. Я тебе запрещаю. Ясно?
Ты никогда не страдала, а люди, не испытавшие страданий, не ценят ничего на свете.
Нет, Бог не увидит. Он закрыл глаза на всё в тот день, когда Иисус был распят на кресте.
Где люди, там и опасность.
Она очень сильная. Я иногда боюсь.
В поиске виновных — самый главный подозреваемый ты сам.
Ты сказал да, как будто согласился взять меня в жены.

Быть свиньей можно, только надо помнить, зачем их выращивают.
Доверие — это непозволительная роскошь.
И тогда, последовав совету деда, я положу открытую бритву на прикроватный столик — будет чем перерезать продолжение сна.
Иные короли так похожи на своих шутов, что и ошибиться не трудно.
Репутация — это сказка, в которую верят взрослые.